– Прямо сердце разбила, когда ни с того ни с сего убежала из дому, – повторил лошадиный доктор. – Не было у ней причины. Всю работу по дому делали дочки. А Луламей могла сидеть себе посиживать, крутиться перед зеркалом да волосы мыть. Коровы свои, сад свой, куры, свиньи… Сынок, эта женщина прямо растолстела. А брат ее вырос, как великан. Совсем не такие они к нам пришли. Нелли, старшая моя дочка, привела их в дом. Пришла однажды утром и говорит: «Папа, я там в кухне заперла двух побирушек. Они на дворе воровали молоко и индюшачьи яйца». Это Луламей и Фред. До чего же они были страшные – ты такого в жизни не видел. Ребра торчат, ножки тощие – еле держат, зубы шатаются – каши не разжевать. Оказывается, мать умерла от ТБЦ, отец – тоже, а детишек – всю ораву – отправили жить к разным дрянным людям. Теперь, значит, Луламей с Фредом оба жили у каких-то поганых людишек, милях в ста от Тьюлипа. Оттуда ей было с чего бежать, из ихнего дома. А из моего бежать ей было не с чего. Это был ее дом. – Он поставил локти на стойку, прижал пальцами веки и вздохнул. – Поправилась она у нас, красивая стала женщина. И веселая. Говорливая, как сойка. Про что бы речь ни зашла – всегда скажет что-нибудь смешное, лучше всякого радио. Я ей, знаешь, цветы собирал. Ворона ей приручил, научил говорить ее имя. Показал ей, как на гитаре играют. Бывало, погляжу на нее – и слезы навертываются. Ночью, когда ей предложение делал, я плакал, как маленький. А она мне говорит: «Зачем ты плачешь, Док? Конечно, мы поженимся. Я ни разу еще не женилась». Ну, а я засмеялся и обнял ее – крепко: ни разу еще не женилась! – Он усмехнулся и стал опять жевать зубочистку. – Ты мне не говори, что этой женщине плохо жилось, – сказал он запальчиво. – Мы на нее чуть не молились. У ней и дел-то по дому не было. Разве что съесть кусок пирога. Или причесаться, или послать кого-нибудь за этими самыми журналами. К нам их на сотню долларов приходило, журналов. Если меня спросить – из-за них все и стряслось. Насмотрелась картинок. Небылиц начиталась. Через это она и начала ходить по дороге. Что ни день, все дальше уходит. Пройдет милю – и вернется. Две мили – и вернется. А один раз взяла и не вернулась. – Он снова прикрыл пальцами веки, в горле у него хрипело. – Ворон ее улетел и одичал. Все лето его было слышно. Во дворе. В саду. В лесу. Все лето кричал проклятый ворон: «Луламей, Луламей!»
Он сидел сгорбясь, словно прислушиваясь к давно смолкшему вороньему крику. Я отнес наши чеки в кассу. Пока я расплачивался, он ко мне подошел. Мы вышли вместе и двинулись к Парк-авеню. Был холодный, ненастный вечер, раскрашенные полотняные навесы хлопали на ветру. Я первым нарушил молчание:
– А что с ее братом? Он не ушел?
– Нет, сэр, – сказал он, откашлявшись. – Фред с нами жил, пока его не забрали в армию. Прекрасный малый. Прекрасно обращался с лошадьми. Тоже не мог понять, что с ней стряслось, с чего она вздумала всех нас бросить – и брата, и мужа, и детей. А в армии он стал получать от нее письма. На днях прислал ее адрес. Вот я за ней и приехал. Я ведь знаю – она жалеет, что так поступила. Я ведь знаю – ей хочется домой.
Казалось, он просит, чтобы я подтвердил его слова. Я сказал, что Холли, наверно, с тех пор изменилась.
– Слушай, сынок, – сказал он, когда мы подошли к подъезду. – Я тебе говорил, что мне нужен друг. Нельзя ее так ошарашить. Поэтому-то я и не торопился. Будь другом, скажи ей, что я здесь.
Мысль познакомить мисс Голайтли с ее мужем показалась мне заманчивой. А взглянув наверх, на ее освещенные окна, я подумал, что еще приятнее было бы полюбоваться на то, как техасец станет пожимать руки ее друзьям – Мэг, Расти и Жозе, – если они тоже здесь. Но гордые, серьезные глаза Дока Голайтли, его шляпа в пятнах от пота заставили меня устыдиться этих мыслей.
Он вошел за мной и приготовился ждать внизу.
– Прилично я выгляжу? – шепнул он, подтягивая узел галстука.
Холли была одна. Дверь она открыла сразу; она собиралась уходить – белые атласные туфельки и запах духов выдавали ее легкомысленные намерения.
– Ну, балда, – сказала она, игриво шлепнув меня сумочкой, – сейчас мне некогда мириться. Трубку мира выкурим завтра, идет?
– Конечно, Луламей. Если ты еще будешь здесь завтра.
Она сняла темные очки и прищурилась. Глаза ее были словно расколотые призмы; голубые, серые, зеленые искры – как в осколках хрусталя.
– Это он тебе сказал, – прошептала она дрожащим голосом. – Прошу тебя! Где он?
Она выбежала мимо меня на лестницу.
– Фред! – закричала она вниз. – Фред, дорогой! Где ты? Я слышал, как шагает вверх по лестнице Док Голайтли. Голова его показалась над перилами, и Холли отпрянула – не от испуга, а как будто от разочарования. А он уже стоял перед ней, виноватый и застенчивый.
– Ах ты господи, Луламей, – начал он и замолк, потому что Холли смотрела на него пустым взглядом, словно не узнавая. – Ой, золотко, – сказал он, – да тебя здесь, видно, не кормят. Худая стала. Как раньше. Вся, как есть, отощала.
Холли притронулась к обросшему щетиной подбородку, словно не веря, что видит его наяву.
– Здравствуй, Док, – сказала она мягко и поцеловала его в щеку. – Здравствуй, Док, – повторила она радостно, когда он поднял ее в воздух, чуть не раздавив в своих объятиях.
– Ах ты боже мой! – И он засмеялся с облегчением. – Луламей! Слава тебе господи.
Ни он, ни она не обратили на меня внимания, когда я протиснулся мимо них и пошел к себе в комнату. Казалось, они не заметили и мадам Сапфии Спанеллы, когда та высунулась из своей двери и заорала: «Тише, вы! Позорище! Нашла место развратничать».