– Молчите, – сказали ей, – и убирайтесь вон.
Это был Жозе Ибарра-Егар. Совсем непохожий на лощеного бразильского дипломата, потный и испуганный. Мне он тоже приказал убираться вон. И открыл дверь своим ключом.
– Сюда, доктор Голдман, – сказал он, кивнув своему спутнику.
Никто меня не остановил, и я вошел за ними в совершенно разгромленную квартиру. Рождественская елка была наконец разобрана – в полном смысле слова, – ее бурые, высохшие ветви валялись среди разорванных книг, разбитых ламп и патефонных пластинок. Опустошен был даже холодильник, и его содержимое раскидано по всей комнате: со стен стекали сырые яйца, а среди этого разорения безымянный кот Холли спокойно лакал из лужицы молоко.
В спальне от запаха разлитых духов у меня запершило в горле. Я наступил на темные очки Холли – они валялись на полу с расколотыми стеклами и сломанной оправой. Может быть, поэтому Холли, неподвижно лежавшая на кровати, бессмысленно смотрела на Жозе и совсем не замечала доктора. А он, щупая ей пульс, приговаривал: «Вы переутомились, девушка. Сильно переутомились. Вы хотите уснуть, правда? Уснуть».
Холли терла лоб, размазывая кровь с порезанного пальца.
– Уснуть… – сказала она и всхлипнула, как измученный ребенок. – Он один мне позволял. Позволял прижиматься, когда ночью было холодно. Я нашла место в Мексике. С лошадьми, у самого моря.
– С лошадьми, у самого моря, – убаюкивал доктор, извлекая из черного саквояжа шприц.
Жозе отвернулся, не в силах глядеть на иглу.
– Она больна только огорчением? – спросил он, и эта неправильная фраза прозвучала иронически. – Она просто огорчена?
– Совсем не болит, правда? – самодовольно спросил доктор, растирая ей руку ваткой.
Она пришла в себя и наконец-то заметила врача.
– Все болит. Где мои очки?
Но они были не нужны – глаза ее сами собой закрывались.
– Она просто огорчена? – настаивал Жозе.
– Будьте добры, – сухо попросил доктор, – оставьте меня с пациенткой.
Жозе удалился в гостиную и сорвал там свою злость на колоратуре, которая прокралась на цыпочках в комнату и подслушивала у двери.
– Не смейте меня трогать! Я позову полицию, – угрожала она, пока он выталкивал ее за дверь, ругаясь по-португальски.
Он подумал, не выставить ли заодно и меня, по крайней мере так я понял по выражению его лица. Но вместо этого он предложил мне выпить. В единственной уцелевшей бутылке, которую нам удалось найти, был сухой вермут.
– Я беспокоюсь, – произнес Жозе. – Я беспокоюсь, что это может вызвать скандал. То, что она все ломала. Вела себя как сумасшедшая. Я не могу быть замешан в публичном скандале. Это слишком деликатный вопрос – моя репутация, моя работа.
Он несколько ободрился, узнав, что я не вижу оснований для скандала: уничтожение собственного имущества – это частное дело каждого.
– Это лишь вопрос огорчения, – твердо заявил он. – Когда наступила печаль, прежде всего она бросает свой бокал. Бутылку. Книги. Лампу. Затем я пугаюсь. Я спешу за доктором.
– Но почему, – хотел я знать, – почему такая истерика из-за Расти? На ее месте я бы радовался.
– Расти?
Газета была еще у меня, и я показал ему заголовок.
– А, это… – Он улыбнулся довольно пренебрежительно. – Они оказали нам большое одолжение, Расти и Мэг. Мы очень смеялись. Они думали, что разбили наше сердце, а мы все время хотели, чтобы они убежали. Уверяю вас, мы смеялись, когда наступила печаль. – Он поискал глазами в хламе на полу и поднял комок желтой бумаги. – Вот, – сказал он.
Это была телеграмма из Тьюлипа, Техас:
ПОЛУЧИЛИ ИЗВЕСТИЕ НАШ ФРЕД УБИТ В БОЮ ТОЧКА ТВОЙ МУЖ И ДЕТИ РАЗДЕЛЯЮТ СКОРБЬ ОБЩЕЙ УТРАТЫ ТОЧКА ЖДИ ПИСЬМА
ЛЮБЯЩИЙ ДОК.
С тех пор Холли не говорила о брате; только один раз. Звать меня Фредом она перестала. Июнь, июль, все жаркие месяцы она провела в спячке, словно не замечая, что зима давно уже кончилась, весна прошла и наступило лето. Волосы ее потемнели. Она пополнела, стала небрежнее одеваться и, случалось, выбегала за покупками в дождевике, надетом на голое тело. Жозе переехал к ней, и на почтовом ящике вместо имени Мэг Уайлдвуд появилось его имя. Но Холли подолгу бывала одна, потому что три дня в неделю он проводил в Вашингтоне. В его отсутствие она никого не принимала, редко выходила из дому и лишь по четвергам ездила в Синг-Синг.
Но это отнюдь не означало, что она потеряла интерес к жизни. Наоборот, она выглядела более спокойной и даже счастливой, чем когда бы то ни было. В ней вдруг проснулся хозяйственный пыл, и она сделала несколько неожиданных покупок: приобрела на аукционе гобелен на охотничий сюжет (травля оленя), мрачную пару готических кресел, прежде украшавших поместье Уильяма Рэндольфа Херста, купила все издания «Современной библиотеки», целый ящик пластинок с классической музыкой и бессчетное число репродукций музея Метрополитен (а также фигурку китайской кошки, которую ее кот ненавидел и в конце концов разбил); обзавелась миксером, кастрюлей-скороваркой и собранием кулинарных книг. Целыми днями она хлопотала в своей кухоньке-душегубке.
– Жозе говорит, что я готовлю лучше, чем в «Колонии». Скажи, кто бы мог подумать, что я прирожденная кулинарка? Месяц назад я не умела поджарить яичницу.
В сущности, этому она так и не научилась. Простые блюда – бифштекс, салат – у нее никак не получались. Зато она кормила Жозе, а порой и меня, супами outre (вроде черепахового бульона с коньяком, подававшегося в кожуре авокадо), изысками в духе Нерона (жареный фазан, фаршированный хурмой и гранатами) и прочими сомнительными новинками (цыпленок и рис с шафраном под шоколадным соусом: «Классическое индийское блюдо, дорогой мой»). Карточки на сахар и сливки стесняли ее воображение, когда дело доходило до сладкого, тем не менее она однажды состряпала нечто под названием «табако-тапиока» – лучше его не описывать.