– И вы решили, что кто-то завещал вам миллион?
– Откуда! Я подумала, что этот Бергдорф хочет получить с меня долг. Но все-таки рискнула и пошла к адвокату (если только он и вправду адвокат, в чем я сомневаюсь, потому что у него вроде и конторы нет – только телефонистка принимает поручения; а встречи он всегда назначает в «Котлетном раю» – это потому, что он толстый и может съесть десять котлет с двумя банками соуса и еще целый лимонный торт). Он спросил, как я отнесусь к тому, чтобы утешить в беде одинокого старика и одновременно подрабатывать на этом сотню в неделю. Я ему говорю: послушайте, миленький, вы ошиблись адресом, я не из тех медсестричек, отхожим промыслом не занимаюсь. И гонорар меня не очень-то потряс, я могу не хуже заработать, прогулявшись в дамскую комнату: любой джентльмен с мало-мальским шиком даст полсотни на уборную, а я всегда прошу и на такси – это еще полсотни. Но тут он мне сказал, что его клиент – Салли Томато. Говорит, что милейший старик Салли давно восхищается мной a la distance и я сделаю доброе дело, если соглашусь раз в неделю его навещать. Ну, я не могла отказаться: это было так романтично.
– Как сказать. Тут, по-моему, не все чисто. Она улыбнулась.
– Думаете, я вру?
– Во-первых, там просто не позволят кому попало навещать заключенных.
– А они и не позволяют. Знаешь, какая там волынка. Считается, что я его племянница.
– И больше ничего за этим нет? За то, чтобы поболтать с вами часок, он вам платит сто долларов?
– Не он – адвокат платит. Мистер О'Шонесси переводит мне деньги по почте, как только я передаю ему сводку погоды.
– По-моему, вы можете попасть в неприятную историю, – сказал я и выключил лампу. Она была уже не нужна – в комнате стояло утро и на пожарной лестнице гулькали голуби.
– Почему? – серьезно спросила она.
– Должны же быть какие-нибудь законы о самозванцах. Вы все-таки ему не племянница. А что это еще за сводка погоды?
Она похлопала себя по губам, пряча зевок.
– Чепуха. Я их передаю телефонистке, чтобы О'Шонесси знал, что я там была. Салли говорит мне, что нужно передать, ну вроде: «На Кубе – ураган» или «В Палермо – снег». Не беспокойся, милый, – сказала она, направляясь к кровати, – я уже не первый год стою на своих ногах.
Утренние лучи словно пронизывали ее насквозь, она казалась светлой и легкой, как ребенок. Натянув мне на подбородок одеяло, она легла рядом.
– Не возражаешь? Я только минуту отдохну. И давай не будем разговаривать. Спи, пожалуйста.
Я притворялся, что сплю, и дышал глубоко и мерно. Часы на башне соседней церкви отбили полчаса, час. Было шесть, когда она худенькой рукой дотронулась до моего плеча, легко, чтобы меня не разбудить.
– Бедный Фред, – прошептала она словно бы мне, но говорила она не со мной. – Где ты, Фред? Мне холодно. Ветер ледяной.
Щека ее легла мне на плечо теплой и влажной тяжестью.
– Почему ты плачешь?
Она отпрянула, села.
– Господи боже мой, – сказала она, направляясь к окну и пожарной лестнице. – Ненавижу, когда суют нос не в свое дело.
На следующий день, в пятницу, я вернулся домой и нашел у своей двери роскошную корзину от Чарльза и К° с ее карточкой:
«Мисс Холидей Голайтли. Путешествует», – а на обороте детским, нескладным почерком было нацарапано: "Большое тебе спасибо, милый Фред. Пожалуйста, прости меня за вчерашнюю ночь. Ты был просто ангел. Mille tendresses – Холли. Р. S. Больше не буду тебя беспокоить".
Я ответил: «Наоборот, беспокой» – и оставил записку в ее двери вместе с букетиком фиалок – на большее я не мог разориться. Но она не бросала слов на ветер. Я ее больше не видел и не слышал, и она, вероятно, даже заказала себе ключ от входной двери. Во всяком случае, в мой звонок она больше не звонила. Мне ее не хватало, и, по мере того как шли дни, мной овладевала смутная обида, словно меня забыл лучший друг. Скука, беспокойство вошли в мою жизнь, но не вызывали желания видеть прежних друзей – они казались пресными, как бессолевая, бессахарная диета. К среде мысли о Холли, о Синг-Синге, о Салли Томато, о мире, где на дамскую комнату выдают по пятьдесят долларов, преследовали меня так, что я уже не мог работать. В тот вечер я сунул в ее почтовый ящик записку: «Завтра четверг». На следующее утро я был вознагражден ответной запиской с каракулями: «Большое спасибо, что напомнил. Заходи ко мне сегодня выпить часов в шесть».
Я дотерпел до десяти минут седьмого, потом заставил себя подождать еще минут пять.
Дверь мне открыл странный тип. Пахло от него сигарами и дорогим одеколоном. Он щеголял в туфлях на высоких каблуках. Без этих дополнительных дюймов он мог бы сойти за карлика. На лысой, веснушчатой, несоразмерно большой голове сидела пара ушей, остроконечных, как у настоящего гнома. У него были глаза мопса, безжалостные и слегка выпученные. Из ушей и носа торчали пучки волос, на подбородке темнела вчерашняя щетина, а рука его, когда он жал мою, была словно меховая.
– Детка в ванной, – сказал он, ткнув сигарой в ту сторону, откуда доносилось шипенье воды. Комната, в которой мы стояли (сидеть было не на чем), выглядела так, будто в нее только что въехали; казалось, в ней еще пахнет непросохшей краской. Мебель заменяли чемоданы и нераспакованные ящики. Ящики служили столами. На одном были джин и вермут, на другом – лампа, патефон, рыжий кот Холли и ваза с желтыми розами. На полках, нанимавших целую стену, красовалось полтора десятка книг. Мне сразу приглянулась эта комната, понравился ее бивачный вид.
Человек прочистил горло:
– Вы приглашены?
Мой кивок показался ему неуверенным. Его холодные глаза анатомировали меня, производя аккуратные пробные надрезы.